К стеле «Европа-Азия» приезжала шведская писательница. Она пообещала написать о Первоуральске

Стина Стур говорит, что Россия похожа на ее родину, а россияне «всегда говорят от сердца». Читайте ее рассказ на портале Городскиевести.ру.

На границе Европы и Азии у Первоуральска 16 сентября побывала известная писательница, супруга шведского посла в России, Стина Стур. Гостью по русской традиции встретили хлебом-солью. А она пообещала написать о Первоуральске в своих рассказах, сообщила пресс-служба мэрии.

На границе Европы и Азии Стину Стур встречали замглавы администрации Первоуральска Александр Анциферов и Хозяйка Медной горы. Фото// пресс-служба администрации Первоуральска
— Больше всего, когда я оказываюсь в России, меня удивляет то, насколько много общего со своей родиной я здесь нахожу, — говорит Стина Стур. — В тех местах Швеции, где я живу, очень много лесов, как и здесь, в Первоуральске. Я не была к этому готова, и это меня удивляет.

А еще писательнице нравятся россияне. Она говорит, что шведы застенчивые и больше молчат, а русские более открыты к общению и «всегда говорят от сердца».

Стина Стур живет в деревне на шведском севере — там и разворачивается действие ее произведений. Она пишет о природе, лесах и их обитателях (иногда не совсем обычных). Ее вдохновляет творчество Астрид Линдгрен. Стур говорит, что пишет о том, о чем размышляет — некоторые истории основаны на ее личном детском опыте.

'Дело было в ту пору, когда все дети кормились одними ягодами, превратившись в медведей'. Рассказ Стины Стур

Жить в своё удовольствие. Ветер в волосах и «хонда» два пятьдесят на заднем колесе через весь двор — это Микке примчал, пора в путь! Я вытащил из сарая старый бабушкин прицеп для велосипеда, и мы привязали его к мотоциклу моим новым ремнём. Обмотали крюк пару раз, покрепче — мало ли что.

И Микке треснул меня по голове:

— Пра-ально, Юхан.

Или, точнее:

— Дурак, а соображаешь.

Он всегда так говорил, но это ведь не со зла.

И даже брюки мои, отутюженные, со стрелкой, и чёрные кожаные штиблеты, смазанные и начищенные для красоты — даже это Микке не злило. Или что я зимой и летом носил двубортный жилет, который вообще-то смахивал на форму пилота.

То есть правда, ему-то что? Он говорил, что джинсы — это для тех, у кого в штанах кое-что водится. Как его хреновина, например. А у кого нет — тот пусть напяливает брюки со стрелками. И пиджак! И прочую дребедень. Ему-то что?

Главное, чтоб я не рыпался и таскал что надо из дому, из серванта с зеркальными стенками. Жить-то надо в своё удовольствие — только б я не проболтался. Тогда всё путём, мы всё-таки друзья, как он говорил. И улыбался, как бог.

Это ведь Микке, это ведь ого-го! Я буду ехать, обхватив его сзади, а сестрёнка в прицепе. Почему нет? Элеонора никогда так не веселилась! Даже когда мы жили в Крокене c видом на море. Даже тогда!

Теперь-то мы живём в мире Микке. Необъятно-пьяные поляны, дичайшие чащи. Микке — это ветер, это сильный торс, который я обхватывал, сидя на мотоцикле позади него. Обкусанные ногти и всё такое. Эх, какой он был! Беспардонный. Бил иногда, конечно — да так, что хотелось врезать сдачи.

Но глаза-то добрые.

И кепка с козырьком, загнутым на особый манер.

И джинсы.

Тракторная колея заросла ивняком, и по дну прицепа, в котором сидела сестрёнка, барабанили ветки, как летний ливень.

Солнце светило без устали — и хотя ветер холодил лицо, жара накатывала, стоило только остановиться.

Мы оставили мотоцикл с прицепом у дороги и пошли топтать лосиный помёт: петляющей тропинкой к первой мшаре, за которой виднелись другие — как длинные пролысины в лесу.

Маленькая Элеонора дурачилась, но Микке — он умел с ней управиться. Мазал ей руки и шею мазью от комаров — той коричневой­, смолистой. Я ещё думал, что будут пятна на куртке, но ничего не сказал. Микке, ясное дело, только посмеялся бы. И треснул бы по башке.

Как в тот раз, когда я заикнулся о гербарии. Что это будет как знакомство с новым краем — так и сказал. Что человек, который не знает растений по именам, — как странник без карты.

Вот уж Микке хохотал! Он-то знал этот край как свои пять пальцев, ему не было нужды с ним знакомиться и разбираться.

Как эти вот мшары, куда он нас привёз. Для Микке — мшары как мшары.

Но для меня-то мшара — это болото. Топь, окружённая деревьями, будто написанными кистью Бауэра. Прогалина, просвет, обрамлённый стволами и валунами. Ягодное место. Мягкое лоно. Лесное озерцо, навсегда сомкнувшее веки под моховым покровом. Спит и грезит о глухариных токовищах, а во сне напевает о небесном отраженье в зеркале вод.

Стагнелиус сложил бы стихи об этих мшарах. Он бы увидел в этих ягодах — дары.

Хотя дары эти ягодные — моклаки, как их звал Микке — без труда не давались, сами в руки не шли. Вовсе нет. Но каждая с утиное яйцо — чувствуешь тяжесть всей ладонью.

И каждый этот моклак, будь он из цветного стекла, хотелось бы поставить дома на полку и любоваться. Но Элеонора съедала всё, что находила. Ела и ела, ползая на коленях — промокшая, грязная, как медведь. Потом она захотела пописать и присела за камень.

На мшарах встречался и сабельник, и подбел, но всё больше багульник, водяника, можжевеловые кусты — из тех, которые чуть не стелются по земле, — карликовая берёза и осока. И, конечно, белые перья пушицы кое-где по краям. Но больше всего было сосен и красно-зелёных разводов мха. Будь я художник, написал бы корабельные фонари морошки над палубами тёмных листьев.

Элеонора бросила свою белую курточку на сухую кочку посреди первой мшары. Мшары энти. Микке так говорил: те и энти, мшара-та и мшара-энта. Еловая мшара и мшара малáя, старшáя мшара и мокрáя мшара и мшара-мара — попробуй уследи.

Когда Микке нарассказывался вдоволь, мы присели на корягу с южного края мшары. Сидели и смотрели, как Элеонора перебирается от одного золотого яйца к другому, а над ней огромным нимбом вьётся мошка. Целая туча мошки! И свет по-стариковски щурился в прозрачных крылышках. Как-то так. Витал, порхал, как блёстки на балетных пачках в папином Хельсинки. Как будто Элеонора — в свете рампы!

Все двигалось с естественной лёгкостью — пусть мох тяжёлый и мокрый, пусть Элеонорины штаны, уже грязно-бурые, не спасти.

Волосы у неё были не русые и не рыжие, а среднего оттенка, и на затылке спутавшиеся — как всегда после сна.

Вообще-то мы с сестрой не были особо похожи друг на друга — в моих волосах, например, рыжина была совсем не так заметна. Ну и к тому же, сестрёнка всегда была чуточку, скажем так, пухловата.

Мать говорила, что сестра моя ещё станет красавицей. Хоть и голова у неё великовата, и глаза слишком близко посажены. Надо только научиться ходить со стопкой книжек на голове для осанки. И подбирать живот. И всё такое. Что хорошая осанка — это спасение для девушки с заурядной внешностью. Потому что осанкой можно прямо-таки вскружить голову.

— Юхан, Юхан! — послышался с морошковой поляны сестрёнкин голос, а вскоре показалась и она сама, красная, запыхавшаяся — мы с Микке как-то поленились ответить.

Элеонора, с горящими глазами:

— Я видела шельму, там! — выкрикнула она и махнула рукой куда-то туда, в мшары, в череду прогалин, в довременье. Но я ничего не увидел — ничего такого, что ей привиделось.

А Микке, ухмыляясь и доставая из кармана табак:

— Что это ещё — шельма?

А Элеонора его за рукав, за джинсовый:

— Пойдём! — она же малявка.

Идём, идём, иди — все тянула за собой и нудила.

А мы:

— Да погоди…

Как-то так, да.

— Погоди ты, Элеонора, потом…

Элеонорины веснушчатые руки, все облепленные ненасытной мошкой, и нытьё — все одно и то же, про какую-то шельму.

А Микке:

— Обожди, слышь? Обожди чуток.

Но она ждать не стала и побежала, надувшись, обратно, к морошке-подружке своей.

Микке припустил за ней. Поймать, намазать бурой мазью. Чтоб под майкой тоже. Круглое пузо и спину, и лопатки Элеонорины — мне всё чудилось, будто с ними что-то не то с рождения, а что не то — и не объяснить. То ли размер, то ли форма, то ли как они шевелились.

Оба смеялись, и друг мой охотился за сестрёнкой моей — понарошку, конечно. Микке знал, как надо с детьми. Терпение особое было у него — или как-то так.

Когда он вернулся, я достал из рюкзака термос. Черносмородиновый морс. Остался с тех времён, когда бабушка ещё жила в своём доме и всё пополняла запасы снеди в погребе. Горячий морс из бабушкиного старого термоса. И рюкзак тоже был бабушкин — из оленьей кожи, вышитый оловянной нитью. Вещи, оставшиеся с добрезентовых времён, когда люди ещё знали, что такое идиллия на природе и ходили в настоящие походы. И термос был изукрашен цветами. Цветами! Бабушка моя — старушка знала толк в красивых вещах.

А у Микке была красная плошка с отворачивающимися краями, в которую он прятал табак и совал в задний карман джинсов. Но это не для нас, мы с Элеонорой пили из бабушкиных деревянных кружек.

Горячий черносмородиновый морс плюс капля «коскенкорвы» — вот что мы разливали по кружкам, сидя на согретом солнцем сосновом стволе среди мшар. В разных, правда, пропорциях: Микке больше уважал водку, а я всё-таки морс. Или скорее смесь. На вкус — почти как «крем-де-кассис». Утром я положил в рюкзак бутылочку «бордо», штопор и всё такое, но после прихода Микке провиант пришлось поменять. Он ведь такой:

— Выпендрёж! — и смеётся.

Как-то так.

А горячий морс я припас для Элеоноры. На случай если замёрзнет, наверное. Но теперь уж решил, что можно и его выпить — кто же замёрзнет в такой денёк! Мы чуть ли не сварились заживо на этих мшарах.

И я старался разговорить Микке, но он всё больше косился на сестрёнку. Она к тому времени скинула кое-что из одежды — ноги, например, голые были — и Микке, наверное, волновался из-за мошкары. Но молчал. Только по башке меня опять треснул — сильно! — когда я достал из рюкзака и надел бабушкину клетчатую шляпу от солнца. Шляпа слетела и откатилась на пару метров, к мшаре, остановившись у росянки. Я встал, чтобы её забрать: не люблю я, когда кожа сгорает докрасна. Хотя Микке этого, наверное, не понять — ему всё нипочём.

Но какая красавица эта росянка! Алчное растение, сплошь покрытое росинками сладкой слюны. Капли приманки меж розовых мягких шипов. Притаившийся охотник: только коснись его насекомое — створки сомкнутся.

Шляпы бабушкины были хороши: и сидеть на такой шляпе можно, и обмахиваться, и на голову надеть. Что бы Микке ни говорил.

Хотя он уже успел уйти — туда, к сестрёнке моей. Встал сразу, как только шляпа улетела. И долго не возвращался.

Был там с ней.

Смотрел, куда она указывала, и говорил, наверное, что видит и то, и это. Притворялся, играл.

Я взвесил бутылку в руке — Микке выпил уже половину. И бровью не повёл — подумаешь, шестидесятипроцентная «коскенкорва» прямо из гранёной поллитровки. Для Микке это, видно, сущий пустяк.

Гранёная, но с закруглёнными рёбрами — чтоб удобней держать. Красная этикетка с серебряным змеящимся узором: гербовые щиты, королевские знаки. Лев с мечом в лапах. Корабль. Великан с палицей и олень, пляшущий на задних копытцах. Благолепие прямо-таки соборное. Но каждый глоток будто комом в горле вставал. Так я и не выпил почти ничего — так, пару раз пригубил и лёг прямо на ствол: поначалу было жёстко, а потом устроился получше, подстроился — влился, что ли, в него.

Лежал так, открыв глаза всему огромному, синему — и золотому рою пушинок-насекомых. Светящемуся столбу, поднявшемуся над мшарой и танцующему надо мной, как тот олень на бутылке. Звон прозрачных крыльев рождал тихую музыку, и толстые шмели сновали туда и обратно сквозь протяжное пение мошки.

Ветви сосен — красные. Хвоя — тёмная. Лишайник — белый. Небо синее, как свод огромного колокола, опустившегося надо мной, взявшего в плен — синéе синего синь.

В такой жаре немудрено уснуть. Растаять, уплыть в никуда.

Как на бревне по течению речки — куда? Или откуда? Из чего, во что? И что такое шельма?

Элеонора весь день играла с этой самой шельмой на мшаре.

— Смотри, Юхан! — всё повторяла она, но я не видел — что бы это ни было.

А потом она поползла по кочкам на середину еловой мшары, чтобы напиться из родника. Уже в одних полосатых трусиках.

Она ползала и ползала, час за часом, и ела золотые яйца морошки. Или моклаки, как звал их Микке.

Как-то вот так.

Пока не наелась досыта и не почувствовала жажду и не решила, что хорошо бы сделать хоть глоточек, и не окунула всё лицо в родник, в воду, по которой бегали водомерки. И там, под водой, мох был зелёный, и красный, и белый, и будто живой.

И так до самого, самого — живого — дна.

И волосы Элеонорины намокли, и с прядей вокруг лица — кап! кап! кап!

Родник посреди мшары еловой — и не больше лужи на школьном дворе, и много больше — как младенец в материнском лоне.

И — «шельма» или «сайва» [Сайвы — в саамской мифологии: народец, живущий в подводном мире] , из тех, что живёт в подводном царстве, — какая разница, если вот-вот превратишься в медведицу?

Сестрёнка смеялась и поливала себя, набрав воды в ладони, и где стекали струи — там вырастала шерсть, цвета её волос. И когти, и медвежья морда, и клыки.

А Микке? Он со страху схватил её и сжал — не в меру крепко, хотя он ведь по-доброму. Не со зла.

Он хотел удержать её, а не сделать больно, но вышло как вышло.

Медведица вцепилась в него.

Не разорвала, конечно, нет! А прихватила зубами за шкирку и встала на задние лапы, так что Микке повис в воздухе. По-доброму, не со зла! Схватила мальчишку-сорванца за шкварник да и потрясла как следует — показала силу. Чтоб знал, что ничто от её глаза не укрылось. Что сама она — как та шельма.

Не со зла, но хватка-то у сестрёнки была уже медвежья — и вышло всё как вышло.

А потом она пришла ко мне. Пришла разбудить своего спящего брата.

— Юхан! Юхан!

Как-то так.

Или почти так. А точнее — вцепилась с тихим рычаньем клыками в мой штиблет и потянула. Легонько так, но всё же чувствительно. А когда отпустила, остался след пенной слюны, и я вытер ногу о мох.

Я дал ей отхлебнуть из бутылки там, у коряги — её как будто трясло немного. Отвинтил пробку и плеснул немного прямо в медвежью пасть. Мохнатая спина содрогнулась, но она молодец, Элеонора моя — проглотила, не сплюнула.

А потом она отвела меня к телу.

Микке лежал на животе — хотел, должно быть, втащить её обратно на кочки. Кружка с отворотами, в которой он держал табак, торчала из заднего кармана джинсов. И весь вид у него был странный — такой, что и мошка на него не садилась, и вокруг было тихо-тихо. Безмолвно. И кепки нигде не было.

Медведица косолапила следом за мной, как будто чуть пристыженно. Я положил цветастый термос обратно в красивый бабушкин рюкзак, а она прихватила с собой одежду и несла в зубах.

Я велел ей надеть штаны, чтобы прикрыть шерсть — хотя бы до дому. Не то чтобы очень красиво вышло, но сгодилось. И жилет свой двубортный натянул на неё.

Остановившись у «хонды», я стал хлебать воду из ручья на дне канавы, но сухость будто облепила весь рот, словно нутро моё забыло, что такое влага. Поднимаясь, я уронил бабушкину шляпу, и медведица, резвясь и мотая головой, подхватила её как ни в чём не бывало. И я ещё подумал, что жаль всё-таки, но ничего не поделаешь. И следы в грязи за сестрёнкой оставались медвежьи. Да, да — когти, подушечки лап, всё звериное.

Отвязав прицеп от мопеда — прицеп всё же был наш, — я повёз Элеонору домой. Ее всю знобило и трясло. Миновав Лидбэк, я услышал гром с восточной стороны — над горой Турберьет, где подъёмники. Но дождя не было до самого вечера, как я ни ждал. И тем самым вечером я впервые открыл материн несессер. И стал брить сестру свою Элеонору. Сначала спину и подмышки, потом ноги снизу доверху и самое то рыже-мохнатое место между ног. Паховину, то есть. Так ведь у зверей зовётся — паховина?

Я сбрил шерсть, и она стала как прежде. Отнюдь не красавица. Девочка с заурядной внешностью.

Источник: kapital-knigi.ru.

Первоуральск (а точнее, границу с ним) Стина Стур посетила в рамках «Дней шведской культуры», которые сейчас проходят в Екатеринбурге. У стелы «Европа-Азия» Стину встретила Хозяйка Медной горы. А замглавы администрации Первоуральска рассказал гостье о том, как появилась стела, и об истории нашего города.

После того, как писательница побывала на границе Европы и Азии, она поехала на Ганину яму, где захоронены останки царской семьи. Как передает портал Первомедиа.ру, Стина Стур хочет погулять по музеям Екатеринбурга и съездить в Верхотурье.

«Городские вести. Добрая компания» — пожалуй, самая доброжелательная группа в «Одноклассниках». Присоединяйтесь к нам, чтобы общаться и читать интересные тексты!